shkolageo.ru 1 2

Л.Н.Толстой.”Исповедь”. “В чём моя вера”



Л. Н. ТОЛСТОЙ. «Исповедь», «В чём моя вера? »


«Богословие» Льва Толстого и христианство». Протоиерей Александр Мень.

- Итак, без веры жить нельзя. Религиозная вера ориентирована на высший Смысл бытия. Люди называют его Богом. Он – основа и первопричина всего. Кажется, это и разуму не противоречит... «И стоило мне на мгновение признать это, - удивлялся Толстой, - как тотчас жизнь поднималась во мне, и я чувствовал и возможность, и радость бытия».

Однако рационалистическая закваска немедленно заявляла о себе. Разве не известно, что вера «неразумна», что «неразумны и уродливы» её ответы на вечные вопросы, что понятие о Боге – не более чем понятие? И тогда всё вокруг снова умирало и вновь надвигался призрак самоуничтожения.

В конце концов эта напряжённая борьба за смысл жизни оказалась не бесплодной.

Выход был найден. Вера была принята как единственное решение. Однако с немалыми оговорками. Толстой желал, чтобы это было ХРИСИАНСТВО. Но получилось нечто иное. Своё, «самодельное»...

... Он продолжает соблюдать посты, ездит в Оптину пустынь, где беседует со старцем Амвросием. Но трещина не уменьшается, а, напротив, скорее превращается в пропасть. Сначала Толстого неприятно поражает государственность Церкви, частое упоминание за богослужением царствующих особ. Затем в нём вспыхивает возмущение против непонятного славянского языка. Но всё это были лишь первые симптомы...

Лев Толстой отказался от Церкви, в сущности так и не узнав её. Вникать в дух христианского подвижничества у него не было желания. Уже незадолго до смерти, когда он был у своего соседа по имению Митрофана Лодыженского, выяснилось что ему незнакомо «Добротолюбие», классический памятник православной аскетики.

... Но ведь православная мысль не исчерпывалась в то время «присяжным» школьным богословием. Уже были и Чаадаев, и Киреевский, и Хомяков. Ещё в 1875 году Толстой познакомился с Владимиром Соловьёвым – восходящей звездой русской религиозной философии. Он тоже прошёл через неверие и духовный кризис, тоже искал смысл жизни, но исход его поисков был иным. Как и Толстой, он признавал права разума, но разума в гораздо более широком и ёмком смысле. И такой разум привёл его к Церкви. Цель своих трудов Соловьёв определил так: «Оправдать веру наших отцов, возведя её на новую ступень разумного сознания». Разум стал не помехой, а помощником Соловьёва в осмыслении веры.


Беседа Толстого и Соловьёва в 1881 году, когда была закончена «Исповедь» и когда Соловьёв работал над «Духовными основами жизни»...

В. С. Соловьёв возражал обыкновенно вторым, и нельзя было любоваться его выработанною, строго научною системой возражения. Соловьёв оставался непоколебимым исповедником св. Троицы и, несмотря на свои молодые годы (ему не было тогда ещё и тридцати лет), поражал неумолимою логикою и убедительностью...

В первый раз в жизни я увидел Льва Николаевича не торжествующим, не парящим сверху, а останавливаемого в своём натиске...

Толстой, разумеется, оставался при своём.

Оказалось, что дело вовсе не в разуме, а в воле, её направлении у человека, давно задумавшего создать новую религию.

Но по-прежнему он хотел, чтобы она называлась христианской.

... Говоря о Нагорной проповеди Иисусовой, которую Толстой считал стержнем Евангелия, Трубецкой справедливо указывал, что она едва ли может характеризоваться как чисто этическая проповедь. Он писал: «Не подлежит никакому сомнению, что Христос не принёс никакого нового метафизического, философского учения. Но в то же время Он едва ли может быть признан «этиком» или «моралистом» в общепринятом смысле слова.

Давно замечено, что отдельные нравственные правила Христа хотя и не в такой идеальной полноте и чистоте, находились частью в учении еврейских учителей и пророков, частью в морали языческих философов.

... Максим Горький, вспоминая о встрече с Толстым, пишет: «Советовал мне прочитать буддийский катехизис. О Буддизме и Христе говорит он всегда сентиментально; о Христе особенно плохо – ни энтузиазма, ни пафоса нет в словах его и ни единой искры сердечного огня. Думаю, что он считает Христа наивным, достойным сожаления и хотя – иногда – любуется им, но едва ли любит».

Эти наблюдения Горького подтверждаются тем, что и как писал сам Толстой о Христе. Поразительно, что он, учивший добру, уважению к человеку, допускал оскорбительные выпады по отношению к Святому и Дорогому для миллионов людей. Такого мы не найдём даже у либеральных протестантов, которые, как и Толстой, считали Христа лишь учителем веры и жизни.


... «Учение Христа, - говорил Толстой, - есть учение о сыне человеческом, общем всем людям, то есть об общем всем людям стремлении к благу и об общем всем людям разуме, освещающем человека в этом мире... Прежде и после Христа люди говорили то же самое: то, что в человеке живёт божественный свет, сошедший с неба, и свет этот есть разум, - и что ему одному надо служить и в нём одном искать благо».

Всё это мало похоже на Евангелие и тем более на христианство Нового Завета в целом. Это скорее Восток, причём Восток Дальний, Китай, Конфуций, Мен-цзы, Лао-цзы, которых Толстой так ценил. Если и было у толстовской метафизики что-то не от Востока, взято оно было не столько из христианства, сколько у стоиков или морализующих деистов и пантеистов ХУII века.

Но строго говоря, ничьим «последователем» Лев Толстой не был. Он был сам по себе. Прочитанное он всегда приводил в согласие со своими идеями.

Вот и разрешается маленькая загадка его «Круга чтения»:

почему древние китайцы и Марк Аврелий, Кант и Амиель поют у него в унисон, вторя Льву Николаевичу. Неутомимый творец, работник, созидатель целых миров, он словно топором обтёсывал их по своей мерке, как обтёсывал и Евангелие.

... Это ли не случайно. Неудача Толстого лишь доказывает, что религии искусственно не создаются, не изобретаются. Хотя Толстой в своём «Ответе Синоду» и обрушился на синодальное «определение», он всё же должен был честно признать его правоту.

«То, что я отрёкся от церкви, называющей себя православной, - писал он, - это совершенно справедливо».

... Напомним, что ещё прежде, чем в лоне Церкви были написаны четыре Евангелия, она исповедовала Иисуса Христа как высшее самооткровение Бога и Его воли. Бога, постигаемого как личностное Начало. Евангелисты жили этой верой. Между ней и взглядом Толстого, который видел в Христе просто проповедника, учившего «не делать глупостей», компромисс невозможен

... В древности у всех народов месть рассматривалась как священный долг. Согласно же Евангелию, величие духа заключается в том, чтобы воздать добром за зло.


... Заповедь Иисуса «не судите» относится отнюдь не к юриспруденции, как утверждал Толстой, отвергавший суд, а к мыслям и чувствам личности, к осуждению как нравственному акту. Судопроизводство же по-своему нравственно лишь тогда, когда исходит из незыблемости закона, из правового сознания. Оно имеет дело не столько с внутренним миром человека, с его моралью, сколько с последствиями нравственного зла, проявление которого вынуждено пресекать.

Толстой, в сущности, был глубоко прав, называя христианство практическим учением. Кто бы осмелился свести Евангелие к отвлечённой метафизике? То, что человек сделал для другого человека, - он сделал для Бога. Таков Завет Христов, выраженный в 25-й главе Евангелия от Матфея.

Прав был Толстой, обличая христиан в забвении важнейших нравственных заповедей Евангелия, которые многим казались неосуществимыми и далёкими от жизни. Прав был он и в том, что настаивал на сближении общественного порядка с христианским идеалом.

Пусть религия Толстого объективно не может быть отождествлена с религией Евангелия, остаётся бесспорным вывод, к которому он пришёл, пережив внутренний кризис. Этот вывод гласит: жить без веры нельзя, а вера есть подлинная основа нравственности.

. . «И тогда идёт на водопой лев и наполняет своим рыканием пустыню. Ему отвечает жалобный вой зверей, крики ночных птиц и далёкое эхо – пустыня оживает. Так бывало и с этим Львом. Он мог иногда заблуждаться в своём гневном искании истины, но он заставлял работать мысль, нарушал самодовольство молчания, будил окружающих от сна и не давал им утонуть в застое болотного спокойствия». (Кони А. )

Л. Толстой «Исповедь». -

Помню ещё, когда старший мой брат Дмитрий, будучи в университете, вдруг, с свойственной его натуре страстностью, предался вере и стал ходить ко всем службам, поститься, вести чистую и нравственную жизнь, то мы все и даже старшие, не переставая, поднимали его на смех и прозвали почему-то Ноем.


Помню, Мусин-Пушкин, бывший тогда попечителем Казанского университета, звавший нас к себе танцевать, насмешливо уговаривал отказывавшегося брата тем, что и Давид плясал пред ковчегом. (Давид в юности был пастухом, искусным поэтом и музыкантом; по одной из версий, он успокаивал царя Саула игрой на гуслях. Ковчег Завета – ковчег откровения; в нём хранились скрижали или десятословие, данное Богом и служившее выражением его воли. Заветом между Богом и народом израильским. Став царём и завоевав Иерусалим, Давид перенёс туда свою резиденцию и Ковчег Завета).

... Люди мне опротивели, и сам себе я опротивел, и я понял, что вера эта – обман.

... что я заболел более духовно, чем физически, - бросил всё и поехал в степь к башкирам – дышать воздухом, пить кумыс и жить животною жизнью.

(Около двух месяцев он жил в башкирском кочевье на Каралыке Самарской губернии, 1862 год).

... начиная думать о том, как я воспитываю детей, я говорил себе: «Зачем? » Или, рассуждая о том, как народ может достигнуть благосостояния, я вдруг говорил себе: «А мне что за дело? » Или, думая о той славе, которые приобретут мне мои сочинения, я говорил себе: «Ну хорошо, ты будешь славнее Гоголя, Пушкина, Шекспира, Мольера, всех писателей в мире, - ну и что ж!. . »

... Даже узнать истину я не мог желать, потому что я догадывался, в чём она состояла. Истина была то, что жизнь естьбессмыслица. Жизнь мне опостылила – какая-то непреодолимая сила влекла меня к тому, чтобы как-нибудь избавиться от неё... Мысль о самоубийстве пришла мне так же естестественно, как прежде приходили мысли об улучшении жизни. Мысль эта была так соблазнительна, что я должен был употреблять против себя хитрости, чтобы не привести её слишком поспешно в исполнение... При этом, я не только не был телесно или духовно нездоров, но, напротив, пользовался силой и духовной и телесной, какую я редко встречал в своих сверстниках: телесно я мог работать на покосах, не отставая от мужиков; умственно я мог работать по восьми-десяти часов подряд, не испытывая от такого напряжения никаких последствий. И в таком положении я пришёл к тому, что не мог жить и, боясь смерти, должен был употреблять хитрости против себя, чтобы не лишить себя жизни.


Несмотря на то, что я не признавал никакого «кого-то», который бы меня сотворил, эта форма представления, что кто-то надо мной подшутил зло и глупо, произведя меня на свет, была самая естественная мне форма представления. Но есть ли или нет этот кто-нибудь, который смеётся надо мной, мне от этого не легче. Я не мог придать никакого разумного смысла ни одному поступку, ни всей моей жизни. Меня только удивляло то, что как мог я не понимать этого в самом начале.

... Сколько ни говори мне: ты не можешь понять смысла жизни, не думай, живи, - я не могу делать этого, потому что слишком долго делал это прежде. Теперь я не могу не видеть дня и ночи, бегущих и ведущих меня к смерти. Я вижу это только, потому что это одно - истина. Остальное всё – ложь.

. . Я искал во всех знаниях и не только не нашёл, но убедился, что все те, которые так же, как и я, искали в знании, точно так же ничего не нашли. И не только не нашли, но ясно признали, что то самое, что приводило меня в отчаяние - бессмыслица жизни, - есть единственное несомненное знание, доступное человеку.

... Вопрос состоит в том: «Что выйдет из того, что я делаю нынче, что буду делать завтра, - что выйдет из всей моей жизни? » Иначе выраженный вопрос будет такой: «Зачем мне жить зачем что-нибудь желать, зачем что-нибудь делать? » Ещё иначе выразить вопрос можно так: «Есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожался бы неизбежно предстоящей мне смертью? »

Вообще отношение наук опытных к вопросу жизни может быть выражено так. Вопрос: зачем я живу? - Ответ: в бесконечно большом пространстве, в бесконечно долгое время, бесконечно малые частицы видоизменяются в бесконечной сложности, и когда ты поймёшь законы этих видоизменений, тогда поймёшь, зачем ты живёшь... точно так же не может искренний человек удовлетвориться ответом: изучи жизнь всего человечества, которого ни начала, ни конца мы не можем знать и малой части которого мы не знаем, и тогда ты поймешь свою жизнь.


... И философия не только не отвечает, а сама только это и спрашивает. И если она – истинная философия, то вся её работа только в том и состоит, чтоб ясно поставить этот вопрос.

И если она твёрдо держится своей задачи, то она и не может отвечать иначе на вопрос: «что такое я и весь мир? »- «всё и ничто»; а на вопрос: «зачем существует мир и зачем существую я? »- «не знаю»... «Какой смысл моей жизни? »- Никакого. Или: «Что выйдет из моей жизни? »- Ничего. Или: «Зачем существует всё то, что существует, и зачем я существую? » Затем, что существует.

«Мы приближаемся к истине только настолько, насколько мы удаляемся от жизни, - говорит Сократ, готовясь к смерти. К чему мы, любящие истину, стремимся к жизни? К тому, чтоб освободиться от тела и от всего зла, вытекающего из жизни тела. Если так, то как же нам не радоваться, когда смерть приходит к нам? »

... И оглянулся я, чтобы взглянуть на мудрость, и безумие, и глупость. Но узнал я, что одна участь постигает их всех. И сказал я в сердце своём: и меня постигнет та же участь, как и глупого, - к чему же я сделался очень мудрым? И сказал я в сердце моем, что и это – суета. Потому что мудрого не будут помнить вечно, как и глупого; в грядущие дни всё будет забыто, и, увы, мудрый умирает наравне с глупым! (Нет, а как же Сократа и других мудрых премудрых – Конфуция того же то и дело поминает он и ссылается на их мудрые высказывания? -моё прим. )

«Жить с сознанием неизбежности страданий, ослабления, старости и смерти нельзя – надо освободить себя от жизни, от всякой возможности жизни», - говорит Будда.

Обманывать себя нельзя. Всё – суета. Счастлив, кто не родился, смерть лучше жизни; надо избавиться от неё.

Я нашёл, что для людей моего круга есть четыре выхода из того ужасного положения, в котором мы все находимся. Первый:

- неведение (я записываю в сокр. виде). Чтобы не знать, не понимать того, что жизнь есть зло и бессмыслица.


Второй: - это выход эпикурейства... зная безнадёжность жизни, пользоваться всеми доступными благами (дарами природы, как Сергей Борзов в каждом письме это вставляет). Ешь с веселием хлеб твой и пей в радости сердца вино твоё... Наслаждайся жизнью с женщиною... Этого придерживается большинство людей нашего круга...

Третий: –это есть сила и энергия. Поняв, что жизнь есть зло и бессмыслица, уничтожить её. И людей из нашего круга становится всё больше и больше. Я видел, что это самый достойный выход, и хотел поступить так.

Четвёртый выход – жить в положении Соломона, Шопенгауэра знать, что жизнь есть глупая шутка, и всё-таки жить, умываться, одеваться, обедать, говорить и даже книжки писать. Это было для меня отвратительно, мучительно, но я оставался в этом положении.

Теперь я вижу, что если я не убил себя, то причиной тому было смутное сознание несправедливости моих мыслей. Как ни убедителен и несомненен казался мне ход моей мысли и мыслей мудрых, приведших нас к признанию бессмыслицы жизни, вомне оставалось неясное сомнение в истинности исходной точки моего рассуждения. Оно было такое: Я, мой разум признали, что жизнь неразумна. Если нет высшего разума (а его нет, и ничто доказать его не может), то разум есть творец жизни для меня. Не было бы разума, не было бы для меня и жизни.

Как же этот разум отрицает жизнь, когда он сам творец жизни? Или, с другой стороны: если бы не было жизни, не было бы и моего разума, - стало быть, разум есть сын жизни. Жизнь есть всё. Разум есть плод жизни, и разум этот отрицает саму жизнь. Я чувствовал, что тут что-то неладно.

Жизнь есть бессмысленное зло, это несомненно, говорил я себе. Но я жил, живу ещё, и жило и живёт всё человечество. Какже так? Зачем же оно живёт, когда может не жить?

Что ж, я один с Шопенгауэром так умён, что понял бессмысленность и зло жизни?

И мне приходило в голову: а что, как я чего-нибудь ещё не знаю? Ведь точно так поступает незнание. Незнание ведь всегда это самое говорит. Когда оно не знает чего-нибудь, оно говорит, что глупо то, чего оно не знает.


... Ведь наша мудрость, как ни несомненно верна она, не дала нам знания смысла нашей жизни. Всё же человечество, делающее жизнь, миллионы – не сомневаются в смысле жизни. «Тут что-то не так, - говорил я себе. - Где-нибудь я ошибся». Но в чём была ошибка, я никак не мог найти.

Как ни странно, ни неимоверно непонятно кажется мне теперь то, как мог я, рассуждая про жизнь, просмотреть окружавшую со всех сторон жизнь человечества, как я мог до такой степени смешно заблуждаться, чтобы думать, что жизнь моя с Соломоном и Шопенгауэром есть настоящая, нормальная жизнь, а жизнь миллиардов есть не стоящее внимания обстоятельство, как ни странно мне это теперь, я вижу, что это было так.

Разумное знание в лице учёных и мудрых отрицает смысл жизни, а огромные массы людей, всё человечество – признают этот смысл в неразумном знании. И это неразумное знание есть вера, та самая, которую я не мог отринуть. Это Бог 1 и 3, это творение в 6 дней, дьяволы и ангелы и всё то, чего я не могу принять, пока я не сошёл с ума.

По вере выходило, что для того, чтобы понять смысл жизни, я должен отречься от разума, того самого, для которого нужен смысл.

Вопрос был тот: зачем мне жить, то есть что выйдет настоящего, не уничтожающегося из моей призрачной, уничтожающейся жизни, какой смысл имеет моё конечное существование в этом бесконечном мире? И чтоб ответить на этот вопрос, я изучил жизнь.

Вся неразумность веры оставалась для меня та же, как и прежде, но я не мог не признать того, что она одна даёт человечеству ответы на вопросы жизни и, вследствие того, возможность жить. Я начал понимать, что в ответах, даваемых верою, хранится глубочайшая мудрость человечества, и что я не имел права отрицать их на основании разума, и что, главное, ответы эти одни отвечают на вопрос жизни.

... но меня оттолкнуло то, что жизнь этих людей была та же, как и моя, с тою только разницей, что она не соответствовала тем самым началам, которые они излагали в своём вероучении. Я ясно чувствовал, что они обманывают себя и что у них так же как у меня, нет другого смысла жизни, как того, чтобы жить, пока живётся, и брать всё, что может взять рука. Я видел это по тому, что если б у них был тот смысл, при котором уничтожается страх лишений, страданий и смерти, то они бы не боялись их.


А они, эти верующие нашего круга, точно так же, как и я, жили в избытке, старались увеличить или сохранить его, боялись лишений, страданий, смерти, и так же, как и я и все мы, неверующие, жили, удовлетворяя похотям, жили так же дурно, если не хуже, чем неверующие.

Никакие рассуждения не могли убедить меня в истинности их веры. Только действия такие, которые бы показывали, что у них есть смысл жизни, при котором страшные мне нищета, болезнь, смерть не страшны им, могли бы убедить меня.

Я понял, что эта вера годится, может быть, хоть не для утешения, а для некоторого рассеяния раскаивающемуся Соломону на смертном одре, но она не может годиться для огромного большинства человечества, которое призвано не потешаться, пользуясь трудами других, а творить жизнь. Для того, чтобы всё человечество могло жить, для того, чтоб оно продолжало жить, придавая ей смысл, у них, у этих миллиардов, должно быть другое, настоящее знание веры. Ведь не то, что мы с Соломоном и Шопенгауэром не убили себя, не это убедило меня в существовании веры, а то, что жили эти миллиарды и живут и нас с Соломономи вынесли на своих волнах жизни.

... суеверия же верующих из трудового народа были до такой степени связаны с их жизнью, что нельзя было себе представить их жизни без этих суеверий, - они были необходимым условием их жизни. Вся жизнь верующих нашего круга была противоречием их вере, а вся жизнь людей верующих и трудящихся была подтверждением того смысла жизни, который давалознание веры.

... В противуположность того, что я видел в нашем кругу, где вся жизнь проходит в праздности, потехах и недовольстве жизнью, я видел, что вся жизнь этих людей (простых) проходила в тяжёлом труде и они были меньше недовольны жизнью, чем богатые.

В противуположность тому, что люди нашего круга противились и негодовали на судьбу за лишения и страдания, эти люди принимали болезни и горести без всякого недоумения, противления, а с спокойною и твёрдою уверенностью в том, что всё это должно быть и не может быть иначе, что всё это –добро.


(Несколько не так. Не приведи такого добра никому. Как они, я имею в виду крестьян, проклинали, как матерились при таких вот житейских невзгодах и болезнях... И считали это не за добро, а как самое жестокое наказание то ли от козней нечистой силы, то ли за грехи с неба. - моё прим. ).

В противуположность тому, что чем мы умнее, тем менее понимаем смысл жизни и видим какую-то злую насмешку в том, что мы страдаем и умираем, эти люди живут, страдают и приближаются к смерти, и страдают с спокойствием, чаще же всего с радостью. (Сказал бы он это страдающему мужику, который от боли лезет на стенку!- моё прим. )

В противуположность тому, что спокойная смерть, смерть безужаса и отчаяния, есть самое редкое исключение в нашем круге, смерть неспокойная, непокорная и нерадостная есть самое редкое исключение среди народа. (


следующая страница >>