shkolageo.ru 1 2 ... 5 6

Виктор Франкл


ЧЕЛОВЕК В ПОИСКАХ СМЫСЛА1

У каждого времени свои неврозы — и каждому времени тре­буется своя психотерапия.

Сегодня мы, по сути, имеем дело уже с фрустрацией не сек­суальных потребностей, как во времена Фрейда, а с фрустраци­ей потребностей экзистенциальных. Сегодняшний пациент уже не столько страдает от чувства неполноценности, как во време­на Адлера, сколько от глубинного чувства утраты смысла, кото­рое соединено с ощущением пустоты, — поэтому я и говорю об экзистенциальном вакууме.

<...>

Когда меня спрашивают, как я объясняю себе причины, по­рождающие этот экзистенциальный вакуум, я обычно исполь­зую следующую краткую формулу: в отличие от животных ин­стинкты не диктуют человеку, что ему нужно, и в отличие от человека вчерашнего дня традиции не диктуют сегодняшнему человеку, что ему должно. Не зная ни того, что ему нужно, ни того, что он должен, человек, похоже, утратил ясное представ­ление о том, чего же он хочет. В итоге он либо хочет того же, чего и другие (конформизм), либо делает то, что другие хотят от него (тоталитаризм)2.

За этими двумя следствиями важно не пропустить и не за­быть третье, а именно: появление специфических невротиче­ских заболеваний, которые я обозначил как “ноогенные невро­зы”. В отличие от неврозов в узком смысле слова, являющихся, по определению, психогенными заболеваниями, ноогенные не­врозы проистекают не из комплексов и конфликтов в традиционном смысле слова, а из угрызений совести, из ценностных конфликтов и — не в последнюю очередь — из экзистенциаль­ной фрустрации, проявлением и воплощением которой может в том или ином случае выступать невротическая симптоматика. Джеймсу С. Крамбо, руководителю психологической лаборато­рии в Миссисипи, мы обязаны разработкой теста (PILPurpose in Life-Test), позволяющего отличить ноогенные не­врозы от психогенных в целях дифференциальной диагностики. После того как он обработал полученные данные с помощью компьютера, он пришел к выводу, что при ноогенных неврозах имеет место действительно иная картина болезни, которая не только в диагностическом, но и в терапевтическом аспекте не вмещается в границы компетенции традиционной психиатрии.


Что касается частоты встречаемости ноогенных неврозов, то на этот счет имеются данные статистических исследований Нибауэр и Люкас в Вене, Фрэнка М. Бакли в Уорчестере (Мас­сачусетс, США), Вернера в Лондоне, Лангена и Вольхарда в Тюбенгене, Прилла в Вюрцбурге, Попельского в Польше и Нины Толл в Мидлтауне (Коннектикут, США). Данные тести­рований согласованно показывают, что примерно 20% невро­зов относятся к ноогенным.

<...>

Как известно, Маслоу ввел различение низших и высших по­требностей, имея в виду при этом, что удовлетворение низших потребностей является необходимым условиям для того, чтобы были удовлетворены и высшие. К высшим потребностям он при­числяет и стремление к смыслу, называя его даже при этом “пер­вичным человеческим побуждением”. Это свелось, однако, к тому, что человек начинает интересоваться смыслом жизни лишь тогда, когда жизнь у него устроена (“сначала пища, потом мораль”). Этому, однако, противоречит то, что мы — и не в по­следнюю очередь мы, психиатры, — имеем возможность посто­янно наблюдать в жизни: потребность и вопрос о смысле жизни возникает именно тогда, когда человеку живется хуже некуда. Свидетельством тому являются умирающие люди из числа на­ших пациентов, а также уцелевшие бывшие узники концлаге­рей и лагерей для военнопленных.

Вместе с тем, разумеется, не только фрустрация низших по­требностей порождает вопрос о смысле, но и удовлетворение низших потребностей, в частности в “обществе изобилия”. Мы не ошибемся, пожалуй, если усмотрим в этом кажущемся про­тиворечии подтверждение нашей гипотезы, согласно которой стремление к смыслу представляет собой мотив sui generis, ко­торый несводим к другим потребностям и невыводим из них (как это уже удалось эмпирически показать Крамбо и Махолику, а также Кратохвилу и Плановой).

Мы встречаемся здесь с феноменом, который я считаю фун­даментальным для понимания человека: с самотрансценденцией человеческого существования! За этим понятием стоит тот факт, что человеческое бытие всегда ориентировано вовне на нечто, что не является им самим, на что-то или на кого-то: на смысл, который необходимо осуществить, или на другого чело­века, к которому мы тянемся с любовью. В служении делу или любви к другому человек осуществляет сам себя. Чем больше он отдает себя делу, чем больше он отдает себя своему партне­ру, тем в большей степени он является человеком и тем в боль­шей степени он становится самим собой. Таким образом, он, по сути, может реализовать себя лишь в той мере, в какой он забы­вает про себя, не обращает на себя внимания.


Здесь необходимо упомянуть один из 90 фактов, полученных в эмпирическом исследовании госпожи Люкас, а именно: оказа­лось, что среди посетителей Пратера — знаменитого венского парка отдыха и развлечений — объективно измеренный уро­вень экзистенциальной фрустрации был существенно выше, чем средний уровень у населения Вены (который практически не отличается от аналогичных результатов, полученных и опуб­ликованных американскими и японскими авторами). Другими словами, у человека, который особенно добивается наслажде­ний и развлечений, оказывается в конечном счете фрустрировано его стремление к смыслу или, говоря словами Маслоу, его “первичные” запросы.

<...>

Вернемся теперь к экзистенциальному вакууму, к чувству отсутствия смысла. Фрейд писал в одном из своих писем: “Ко­гда человек задает вопрос о смысле и ценности жизни, он нездоров, поскольку ни того, ни другого объективно не существует; ручаться можно лишь за то, что у человека есть запас неудов­летворенного либидо”. Я считаю специфически человеческим проявлением не только ставить вопрос о смысле жизни, но и ставить под вопрос существование этого смысла. В частности, привилегией молодых людей является демонстрация своей взрослости прежде всего тем, что они ставят под сомнение смысл жизни, и этой привилегией они более чем активно пользуются.

Эйнштейн как-то заметил, что тот, кто ощущает свою жизнь лишенной смысла, не только несчастлив, но и вряд ли жизне­способен. Действительно, стремление к смыслу обладает тем, что в американской психологии получило название “ценность для выживания”. Не последний из уроков, которые мне удалось вынести из Освенцима и Дахау, состоял в том, что наибольшие шансы выжить даже в такой экстремальной ситуации имели, я бы сказал, те, кто был направлен в будущее, на дело, которое их ждало, на смысл, который они хотели реализовать. Позднее американские психиатры получили этому подтверждение на материале военнопленных, находившихся в японских, северо­корейских и северовьетнамских лагерях. Не должно ли то, что является верным по отношению к отдельным людям, быть вер­но и по отношению к человечеству в целом? И не должны ли мы в рамках так называемых исследований проблем мира уделить внимание вопросу: не заключается ли единственный шанс чело­вечества на выживание в общей для всех задаче, в одном общем стремлении к одному общему смыслу?


Вспомним, с чего мы начали. У каждого времени свои невро­зы — и каждому времени требуется своя психотерапия. Теперь нам известно больше: лишь регуманизированная психотера­пия способна понять приметы времени — и ответить на запро­сы времени. Лишь регуманизированная психотерапия может справиться с деперсонализирующими и дегуманизирующими тенденциями, повсеместно берущими смысл. Так можем ли мы дать сегодняшнему экзистенциально фрустрированному чело­веку смысл? Ведь мы должны радоваться уже, если его у сегод­няшнего человека не отнимают, внедряя в его сознание редукционистские схемы. Достижим ли смысл? Возможно ли вновь оживить утерянные традиции или даже утраченные инстинк­ты? Или же был прав Новалис, заметивший однажды, что воз­врата к наивности уже нет, что лестница, по которой мы подни­мались, упала?

Попытка дать человеку смысл свелась бы к морализирова­нию. А мораль в старом смысле слова уже доживает свой век. Через какое-то время мы уже не будем морализировать, мы онтологизируем мораль. Добро и зло будут определяться не как нечто, что мы должны делать или соответственно делать нельзя; добром будет представляться то, что способствует осу­ществлению человеком возложенного на него и требуемого от него смысла, а злом мы будем считать то, что препятствует это­му осуществлению.

Смысл нельзя дать, его нужно найти. Процесс нахождения смысла подобен восприятию гештальта. Уже основатели гештальтпсихологии Левин и Вертгеймер говорили о побудитель­ном характере, присущем каждой отдельной ситуации, в кото­рой мы сталкиваемся с действительностью. Вертгеймер зашел даже так далеко, что приписал содержащемуся в каждой ситуа­ции требованию объективный характер. Адорно, впрочем, так­же ясно говорит: “Понятие смысла включает в себя объектив­ность, несводимую к деятельности”.

Отличает нахождение смысла от восприятия гештальта, на мой взгляд, следующее: в отличие от восприятия просто фигу­ры, которая бросается нам в глаза на “фоне”, при восприятии смысла речь идет об обнаружении возможности на фоне дей­ствительности. И эта возможность всегда единственна. Она преходяща. Однако лишь возможность является преходящей. Если она уже осуществлена, если смысл реализован, то это уже раз и навсегда.


Смысл должен быть найден, но не может быть создан. Со­здать можно либо субъективный смысл, простое ощущение смысла, либо бессмыслицу. Тем самым понятно и то, что чело­век, который уже не в состоянии найти в своей жизни смысл, равно как и выдумать его, убегая от чувства утраты смысла, со­здает либо бессмыслицу, либо субъективный смысл. Если пер­вое происходит на сцене (театр абсурда!), то последнее — в хмель­ных грезах, в особенности вызванных с помощью ЛСД. В этом случае, однако, это сопряжено с риском пройти в жизни мимо истинного смысла, истинного дела во внешнем мире (в противо­положность сугубо субъективному ощущению смысла в себе самом). Это напоминает мне подопытных животных, которым калифорнийские исследователи вживляли электроды в гипота­ламус. Когда электрическая цепь замыкалась, животные испы­тывали удовлетворение либо полового влечения, либо пищевой потребности. В конце концов они научились сами замыкать цепь и игнорировали теперь реального полового партнера и ре­альную пищу, которая им предлагалась.

Смысл не только должен, но и может быть найден, и в поисках смысла человека направляет его совесть. Одним сло­вом, совесть — это орган смысла. Ее можно определить как спо­собность обнаружить тот единственный и уникальный смысл, который кроется в любой ситуации.

Совесть принадлежит к числу специфически человеческих проявлений, и даже более чем специфически человеческих, ибо она является неотъемлемой составной частью условий челове­ческого существования, и работа ее подчинена основной отли­чительной характеристике человеческого существования — его конечности. Совесть, однако, может и дезориентировать че­ловека. Более того, до последнего мгновения, до последнего вздоха человек не знает, действительно ли он осуществил смысл своей жизни или лишь верит в то, что этот смысл осуще­ствлен. После Петера Вуста в нашем сознании слились “неиз­вестность и риск”. Пусть даже совесть держит человека в неиз­вестности относительно того, постигли он смысл своей жизни, такая “неизвестность” не освобождает его от “риска” повино­ваться своей совести или по крайней мере прислушиваться к ее голосу.


С упомянутой “неизвестностью” связан, однако, не только этот “риск”, но и смирение. То, что мы даже на нашем смертном одре не узнаем, не вела ли нас наша совесть — орган смысла — по ложному пути, означает также и то, что одному человеку не дано знать, был ли прав другой, поступая по своей совести. Ис­тина может быть лишь одна, однако никто не может похвастать­ся знанием, что этой истиной обладает именно он и никто дру­гой. Смирение означает также терпимость, однако терпимость не тождественна безразличию; ведь чтобы уважать иные веро­вания, отнюдь не требуется идентифицировать себя с ними.

Мы живем в век распространяющегося все шире чувства смыслоутраты. В такой век воспитание должно быть направле­но на то, чтобы не только передавать знания, но и оттачивать совесть так, чтобы человеку хватило чуткости расслышать тре­бование, содержащееся в каждой отдельной ситуации. В век, когда десять заповедей, по-видимому, уже потеряли для многих свою силу, человек должен быть приготовлен к тому, чтобы вос­принять 10000 заповедей, заключенных в 10000 ситуаций, с которыми его сталкивает жизнь. Тогда не только сама эта жизнь будет казаться ему осмысленной (а осмысленной — зна­чит заполненной делами), но и сам он приобретет иммунитет против конформизма и тоталитаризма — этих двух следствий экзистенциального вакуума. Ведь только бодрствующая со­весть дает человеку способность сопротивляться, не поддавать­ся конформизму и не склоняться перед тоталитаризмом.

Так или иначе, воспитание больше чем когда-либо становит­ся воспитанием ответственности. А быть ответственным — зна­чит быть селективным, быть избирательным. Мы живем в “об­ществе изобилия”, средства массовой информации заливают нас потоками стимуляции, и мы живем в век противозачаточ­ных средств. Если мы не хотим утонуть в этом потоке, погру­зиться в тотальный промискуитет, то мы должны научиться различать, что существенно, а что нет, что имеет смысл, а что нет, за что отвечать, а за что нет.


Смысл — это всякий раз также и конкретный смысл конк­ретной ситуации. Это всегда “требование момента”, которое, однако, всегда адресовано конкретному человеку. И как непов­торима каждая отдельная ситуация, так же уникален и каждый отдельный человек.

Каждый день и каждый час предлагают новый смысл, и каж­дого человека ожидает другой смысл. Смысл есть для каждого, и для каждого существует свой особый смысл.

Из всего этого вытекает, что смысл, о котором идет речь, должен меняться как от ситуации к ситуации, так и от челове­ка к человеку. Однако смысл вездесущ. Нет такой ситуации, в которой нам бы не была предоставлена жизнью возможность найти смысл, и нет такого человека, для которого жизнь не дер­жала бы наготове какое-нибудь дело. Возможность осуще­ствить смысл всегда уникальна, и человек, который может ее реализовать, всегда неповторим. В логотерапевтической лите­ратуре имеются публикации Брауна, Касциани, Крамбо, Дан-сарта, Дурлака, Кратохвила, Люкас, Лансфорда, Мэйсона, Мейера, Мэрфи, Плановой, Попельского, Ричмонда, Робертса, Руха, Сэлли, Смита, Ярнела и Янга, из которых следует, что возможность найти в жизни смысл не зависит от пола, от ин­теллекта, от уровня образования, от того, религиозны мы или нет1, и если да, то какую веру исповедуем. Перечисленными ав­торами было также показано, что нахождение смысла не зави­сит от характера человека и от среды.

Ни один психиатр и ни один психотерапевт — в том числе логотерапевт — не может указать больному, в чем заключается смысл. Он вправе, однако, утверждать, что жизнь имеет смысл и даже, более того, что она сохраняет этот смысл в любых усло­виях и при любых обстоятельствах благодаря возможности най­ти смысл даже в страдании. Феноменологический анализ неис­каженного непосредственного переживания, которое мы мо­жем наблюдать у простого “человека с улицы”, переведя его затем на язык научной терминологии, помогает увидеть, что че­ловек не только ищет смысл в силу своего стремления к смыс­лу, но и находит его, а именно тремя путями. Во-первых, он мо­жет усмотреть смысл в действии, в создании чего-либо. Помимо этого, он видит смысл в том, чтобы переживать что-то, он видит смысл в том, чтобы кого-то любить. Но даже в безнадежной си­туации, перед которой он беспомощен, он при известных усло­виях способен видеть смысл. Дело в позиции и установке, с ко­торой он встречает свою судьбу, которой он не в состоянии из­бежать или изменить. Лишь позиция и установка дают ему возможность продемонстрировать то, на что способен один лишь человек: превращение, преображение страдания в дости­жение на человеческом уровне. Один студент-медик из Соеди­ненных Штатов писал мне: “Недавно умер один из лучших моих друзей, потому что он не смог найти в жизни смысл. Сейчас я знаю, что, если бы он был жив, я смог бы, пожалуй, помочь ему средствами логотерапии. Его уже нет, но сама его смерть будет теперь всегда побуждать меня оказывать помощь всем тем, кто в ней нуждается. Я думаю, что не может быть более глубинного мотива. Несмотря на мое горе, вызванное смертью друга, не­смотря на мое чувство вины в этой смерти, его существова­ние — и его "уже-не-существование" наполнено смыслом. Если мне когда-нибудь достанет силы работать врачом и эта ответ­ственность будет мне по плечу, значит, он умер не напрасно. Больше всего на свете я хочу одного: не допустить, чтобы эта трагедия случилась еще раз — случилась с другим”.


В жизни не существует ситуаций, которые были бы действи­тельно лишены смысла. Это можно объяснить тем, что пред­ставляющиеся нам негативными стороны человеческого суще­ствования — в частности, трагическая триада, включающая в себя страдание, вину и смерть — также могут быть преобразо­ваны в нечто позитивное, в достижение, если подойти к ним с правильной позиции и с адекватной установкой.

И все же дело доходит до экзистенциального вакуума. И это — в сердце общества изобилия, которое ни одну из базо­вых, по Маслоу, потребностей не оставляет неудовлетворен­ной. Это происходит именно оттого, что оно только удовлетво­ряет потребность, но не реализует стремление к смыслу. “Мне 22 года, — писал мне один американский студент, — у меня есть ученая степень, у меня шикарный автомобиль, я пол­ностью независим в финансовом отношении, и в отношении секса и личного престижа я располагаю большими возможнос­тями, чем я в состоянии реализовать. Единственный вопрос, который я себе задаю, — это какой во всем этом смысл”.

Общество изобилия порождает и изобилие свободного вре­мени, которое хоть, по идее, и представляет возможность для осмысленной организации жизни, в действительности лишь еще сильнее способствует проявлению экзистенциального ва­куума. Мы, психиатры, имеем возможность наблюдать это на примере так называемых “воскресных неврозов”. И этот избы­ток свободного времени, по всей видимости, увеличивается. Институт демоскопии в Алленсбахе был вынужден констатиро­вать, что если в 1952 г. время в воскресенье тянулось слишком медленно для 26 % опрошенных, то сегодня уже для 37 %. Тем самым понятно и сказанное Джерри Манделем: “Техника изба­вила нас от того, чтобы мобилизовывать все наши способности на борьбу за существование. Мы создали государство всеобще­го обеспечения, которое гарантирует каждому сохранение жиз­ни без личных усилий с его стороны. Если однажды дойдет до того, что благодаря технике 15 % американских рабочих факти­чески смогут обслуживать потребности целой нации, перед нами встанут две проблемы: кто должен принадлежать к этим 15 % работающих и что будут делать остальные со своим сво­бодным временем — и с потерей смысла их жизни? Может быть, логотерапия сможет сказать Америке следующего столе­тия больше, чем она уже дала Америке этого столетия”.


К сожалению, здесь и сегодня проблема выглядит иначе. Не­редко избыток свободного времени является следствием безра­ботицы. Уже в 1933 г. я описал картину болезни при “неврозе безработицы”. При отсутствии работы жизнь кажется людям бессмысленной, а сами они считают себя бесполезными. Их угнетает не безработица как таковая, а ощущение смыслоутраты. Человек живет не единым пособием по безработице.

В отличие от тридцатых годов сегодняшний экономический кризис вызван кризисом энергетическим: мы с ужасом обна­ружили, что источники энергии не являются неисчерпаемыми. Я надеюсь, что меня не сочтут легкомысленным, если я рискну здесь утверждать, что энергетический кризис и сопутствующее ему уменьшение роста промышленности и есть единственный серьезный шанс для нашего фрустрированного стремления к смыслу. У нас есть шанс осмыслить самих себя. В век общества изобилия большинство людей имеют достаточно средств для жизни, однако многим людям совершенно неизвестно, ради чего им жить. Теперь же вполне возможным становится смещение акцентов от средств к жизни на жизненные цели, на смысл жизни. И в отличие от источников энергии этот смысл неисчер­паем, вездесущ.

Какое, однако, мы имеем право утверждать, что жизнь ни­когда и ни для кого не перестает иметь смысл? Основанием для этого служит то, что человек в состоянии даже безвыход­ную ситуацию превратить в победу, если рассматривать ее под человеческим углом зрения. Поэтому даже страдание заклю­чает в себе возможность смысла. Само собой разумеется, что речь здесь идет только о ситуациях, которые нельзя устра­нить, нельзя избежать и нельзя изменить, о страдании, кото­рое не может быть устранено. Как врач, я, конечно, имею в виду прежде всего неизлечимые болезни, неоперируемые ра­ковые опухоли.

Осуществляя смысл, человек реализует сам себя. Осуще­ствляя же смысл, заключенный в страдании, мы реализуем са­мое человеческое в человеке. Мы обретаем зрелость, мы рас­тем, мы перерастаем самих себя. Именно там, где мы беспомощ­ны и лишены надежды, будучи не в состоянии изменить ситуацию, — именно там мы призваны, ощущаем необходи­мость измениться самим. И никто не описал это точнее, чем Иегуда Бэкон, который попал в Освенцим еще ребенком и пос­ле освобождения страдал от навязчивых представлений: “Я ви­дел похороны с пышным гробом и музыкой — и начинал смеять­ся: не безумцы ли — устраивать такое из-за одного-единственного покойника? Если я шел на концерт или в театр, я обязательно должен был вычислить, сколько потребовалось бы времени, чтобы отравить газом всех людей, которые там собра­лись, и сколько одежды, сколько золотых зубов, сколько меш­ков волос получилось бы при этом”. И далее Иегуда Бэкон спра­шивает себя, в чем мог заключаться смысл тех лет, которые он провел в Освенциме: “Подростком я думал, что расскажу миру, что я видел в Освенциме, в надежде, что мир станет однажды другим. Однако мир не стал другим, и мир не хотел слышать об Освенциме. Лишь гораздо позже я действительно понял, в чем смысл страдания. Страдание имеет смысл, если ты сам стано­вишься другим”.


Гордон Виллард Олпорт



следующая страница >>